Лето Господне.
Рождественский пост
Завтра
заговины перед Филипповками. Так Рождественский пост зовется, от апостола
Филиппа: в заговины 14 числа ноября месяца, как раз почитание его. А там и
Введение, а там и Николин день, а там... Нет, долго еще до Рождества.
- Ничего не
долго. И не оглянешься, как подкатит. Самая тут радость и начинается - Филипповки! — утешает Горкин.
- Какая-какая... самое священное пойдет,
праздник на празднике, душе свет. Крестного на Лександру Невского поздравлять
пойдем, пешком по Москве-реке, 23 числа ноября месяца. Заговеемся с тобой
завтра, Пощенье у нас пойдет, на огурчиках — на капустке кисленькой-духовитой
посидим, грешное нутро прочистим,— Младенца Христа стречать. Введенье вступать
станет — сразу нам и засветится.
- Чего засветится?
- А будто
звезда засветится, в разумлении. Как
так, не разумею? За всеночной воспоют, как бы в преддверие,— «Христос рождается
— славите... Христос с небес — срящите...» — душа и воссияет: скоро, мол,
Рождество!.. Так все налажено — только разумей и радуйся, ничего и не будет
скушно.
На кухне
Марьюшка разбирает большой кулек, из Охотного ряда привезли. Раскапывает
засыпанных снежком судаков пылкого мороза, белопузых, укладывает в снег, в
ящик. Судаки крепкие, как камень, — постукивают даже, хвосты у них ломкие, как
лучинки, искрятся на огне, — морозные судаки, седые. Рано судак пошел,
ранняя-то зима. А под судаками, вся снежная, навага! — сизые спинки, в инее.
Все радостно смотрят на навагу. Я царапаю ноготком по спинке, — такой холодок
приятный, сладко немеют пальцы. Вспоминаю, какая она на вкус, дольками
отделяется; и «зернышки» вспоминаю: по две штучки у ней в головке, за глазками,
из перламутра словно, как огуречные семечки, в мелких-мелких иззубринках.
Сестры их набирают себе на ожерелья, — будто как белые кораллы. Горкин наважку
уважает, — кру-упная-то какая нонче! — слаще и рыбки нет. Теперь уж не сдаст
зима. Уж коли к Филипповкам навага,— пришла настоящая зима. Навагу везут в
Москву с далекого Беломорья, от Соловецких Угодников, рыбка самая нежная, —
Горкин говорит — «снежная»: оттепелью чуть тронет — не та наважка; и потемнеет,
и вкуса такого нет, как с пылкого мороза. С Беломорья пошла навага, — значит, и
зима двинулась: там ведь она живет.
Заговины — как
праздник: душу перед постом порадовать. Так говорят, которые не разумеют
по-духовному. А мы с Горкиным разумеем.
Не душу порадовать,— душа радуется посту! — а мамону, по слабости, потешить.
- А какая она,
мамона... грешная? Это чего, мамона?
- Это вот
самая она, мамона, — смеется Горкин и тычет меня в живот. — Утроба грешная. А
душа о посте радуется. Ну, Рождество придет, душа и воссияет во всей чистоте,
тогда и мамоне поблажка: радуйся и ты, мамона!
Рабочему
народу дают заговеться вдоволь,— тяжела зимняя работа: щи жирные с солониной,
рубец с кашей, лапша молочная. Горкин заговляется судачком,— и рыбки постом
вкушать не будет, — судачьей икоркой жареной, а на заедку драчену сладкую и
лапшицу молочную: без молочной лапши, говорит, не заговины.
Заговины у нас
парадные. Приглашают батюшку от Казанской с протодьяконом — благословить на
Филипповки. Канона такого нет, а для души приятно, легкость душе дает — с
духовными ликами вкушать. Стол богатый, с бутылками ланинской, и «легкое», от
Депре-Леве. Протодьякон «депры» не любит, голос с нее садится, с этих гам
«икемчиков-мадерцы», и ему ставят «отечественной, идовы Попова». Закусывают в
преддверии широкого заговенья сижком, икоркой, горячими пирожками с семгой и
яйцами. Потом уж полные заговины — обед. Суп с гусиными потрохами и пирог с
ливером. Батюшке кладут гусиную лапку,
тоже и протодьякону. Мне никогда не достается, только две лапки у гуся, а
сегодня как раз мой черед на лапку: недавно досталось Коле, прошедшее воскресенье
Маничке, — до Рождества теперь ждать придется. Маша ставит мне суп, а в нем —
гусиное горло в шавой коже, противное самое, пупырки эти. Батюшка очень
доволен, что ему положили лапку, мягко так говорит: «Верно говорится — сладки
гусины лапки». Протодиакон — цельную лапку в рот, вытащил кость, причмокнул,
будто пополоскал во рту, и сказал: «По какой грязи шлепала, а сладко!» Подают
заливную осетрину, потом жареного гуся с капустой и мочеными яблочками,
«китайскими», и всякое соленье: моченую бруснику, вишни, смородину в веничках,
перченые огурчики-малютки, от которых мороз в затылке. Потом — слоеный пирог
яблочный, пломбир на сливках и шоколад с бисквитами. Протодьякон просит еще
гуська,— «а припломбиры эти», говорит, «воздушная пустота одна». Батюшка
говорит, воздыхая, что и попоститься-то, как для души потреба, никогда не доводится,—
крестины, именины, самая-то именинная пора Филипповки, имена-то какие все:
Александра Невского, великомученицы Екатерины,— «Сколько Катерин в приходе у
нас, подумайте! — великомученицы Варвары, Святителя Николая Угодника!.. — да и
поминок много... завтра вот старика Лощенова хоронят... — люди хлебосольные,
солидные, поминовенный обед с кондитером, как водится, готовят...» Протодиакон
гремит-воздыхает; «Грехи... служение наше чревато соблазном чревоугодия...» От
пломбира зубы у него что-то понывают, и ему, для успокоения, накладывают
сладкого пирога. Навязывают после обеда щепной коробок детенкам его, «девятый
становится на ножки!» — он доволен, прикладывает лапищу к животу-горе и
воздыхает: «И оставиша останки младенцам своим». Батюшка хвалит пломбирчик и
просит рецептик — преосвященного угостить когда.
Вдруг, к самому концу,— звонок!
Маша шепчет в дверях испуганно:
- Пелагея Ивановна... сурьезная!..
Все озираются
тревожно, матушка спешит встретить, отец, с салфеткой, быстро идет в переднюю.
Это родним его тетка, «немножко тово», и ее все боятся: всякого-то насквозь
видит и говорит всегда что-то непонятней и страшное. Горкин ее очень почитает:
она «вроде юродивая», и ей будто открыта вся тайная премудрость. И я ее очень
уважаю и боюсь попасться ей на глаза. Про нее у нас говорят, что «не все у ней
дома», и что она «чуть приглинкой». Столько она всяких словечек знает,
пригворок всяких и загадок! И все говорят: «Хоть и с приглинкой будто, а
умная... ну все-то она к месту, только уж много после все открывается, и все по
ее слову». И прав- (а ведь: блаженные-то — все ведь святые были! Приходит она к
нам раза два в год, «как на нее накатит», и всегда один. (является, когда вовсе
ее не ждут. Так вот, ни с того ни . сего и явится. А если явится — неспроста.
Она грузная, ходит тяжелой перевалочкой,
в широченном платье, в турецкой шали с желудями и павлиньими
«глазками», а на голове черная шелковая
«головка», по старинке. Лицо у ней
пухлое, большое; глаза большие, серые, строгие, и в них — «тайная премудрость».
Говорит всегда грубовато, срыву, но очень складно, без единой запиночки, «так цветным бисером и
сыплет», целый вечер может проговорить, и все загадками-прибаутками, а порой и
такими, что со стыда сгоришь,— сразу и не понять, надо долго разгадывать
премудрость. Потому и боятся ее, что она судьбу нидит, Горкин так говорит. Мне
кажется, что кто-то ей шепчет, — Ангелы? — она часто склоняет голову набок и
будто прислушивается к неслышному никому шепоту — судьбы?..
Сегодня она в
лиловом платье и в белой шали, муаровой, очень парадная. Отец целует у ней руку, целует в пухлую щеку, а она ему
строго так:
- Приехала тетка с чужого околотка... и не
звана, а вот вам она!
Всех сразу и смутила. Мне велят
приложиться к ручке, я упираюсь, боюсь:
ну-ка она мне скажет что-нибудь непонятное и страшное. Она будто знает, что я
думаю про нее, хватает меня за стриженый вихорчик и говорит нараспев, как о.
Виктор:
— Расти, хохолок, под самый
потолок!
Все ахают, как хорошо да складно,
и Маша, глупая, еще тут:
— Как тебе хорошо-то насказала...
богатый будешь!
А она ей:
— Что, малинка... готова перинка?
Так все и
охнули, а Маша прямо со стыда сгорела, совсем спелая малинка стала: прознала Пелагея Ивановна, что Машина свадьба
скоро, я даже понял.
Отец
спрашивает, как здоровье, приглашает заговется, а она ему:
- Кому пост, а
кому погост!
И глаза возвела на потолок, будто
тамо все прописано.
Так все и отступили, — такие
страсти!
Из гостиной она строго проходит в
залу, где стол уж в беспорядке, крестится на образ, оглядывает неприглядный
стол и тычет пальцем:
— Дорогие гости обсосали жирок с
ко-о-ости, а нашей Палашке — вылизывай чашки!
И не садится.
Ее упрашивают, умасливают, и батюшка даже поднялся, из уважения, а Пелагея
Ивановна прямиком гордо, брови насупила и вилкой не шевельнет. Ей и сижка-то, и пирожка-то, и суп подают, без
потрохов уж только, а она кутается шалью натуго, будто ей холодно, и прорекает:
- Невелика синица, напьется и водицы.
И протодьякон стал ласково
говорить, расположительно:
- Расскажите, Пелагея Ивановна, где бывали, что
видали... слушать вас поучительно...
А она ему:
- Видала во сне — сидит баба на сосне.
Так все и покатились. Протодьякон
живот прихватил, присел, да как крякнет!..— все так и звякнуло. А Пелагея
Ивановна строго на него:
- А ты бы,
дьякон, потише вякал!
Все очень застыдились, а батюшка
отошел от греха в сторонку.
Недолго посидела, заторопилась —
домой пора. Стали провожать. Отец просит:
- Сам вас на лошадке отвезу.
А она и вымолвила... после только
премудрость-то прознали:
- Пора и
на паре, с песнями!..
Отец ей:
- И на паре отвезу, тетушка...
А она погладила его по лицу и
вымолвила:
- На паре то
на масленой катают.
На масленице
как раз и отвезли Пелагею Ивановну, с пением «Святый Боже», на Ваганьковское.
Не все тогда уразумели в темных словах ее. Вспомнили потом, как она на заговины
сказала отцу словечко. Он ей про дела рассказывал, про подряды и про «ледяной
дом», а она ему так, жалеючи:
- Надо, надо
ледку... горяча голова... остынет.
Голову ему
потрогала и поцеловала в лоб. Тогда не вникли в темноту слов ее...
И.С. Шмелев